Виктория Дьякова

Госпожа камергер

Тебе, Кавказ, – суровый царь земли —
Я снова посвящаю стих небрежный.
Твой жар и бурь твоих порыв мятежный
От ранних лет кипит в моей крови…

    М.Ю. Лермонтов

Пролог

Стояло лето 1829 года. Собираясь за дровами, денщик князя Потемкина Афонька поднялся поутру до солнца. Вывел из сарая лошадь, покормил на улице. После взял пилу, топор, веревку. Направился уж к воротам. Тут его с крыльца окликнул молодой барин:

– Куда собрался-то? В лес?

Князь Александр легко спустился по ступеням и, расправляя широкие плечи, так что белая рубашка из лионского шелка, украшенная кружевом по воротнику и рукавам, ходуном ходила на бугристых мышцах, подошел к денщику. Прищурив зеленые глаза, осмотрел Афонькино снаряжение.

– Молодец, обложился добро, – похвалил и сразу предложил: – Знаешь что? Я, пожалуй, с тобой отправлюсь.

– Куда ж, Ляксан Ляксаныч? – возразил Афонька. – Как можно? Опять же матушка ваша хватятся вскорости, осерчают, что до завтраку не дождались.

– Так я ж не на гулянку, я на дело серьезное, хозяйственное напрашиваюсь – лес рубить, – ответил Александр беспечно, усаживаясь на телегу. – Иль не веришь, что из меня тебе помощник выйдет полезный? – спросил у Афоньки с поддевкой.

– Как не верить? – проговорил тот, покачивая головой. – Знамо дело, силушки не занимать вашей светлости. Я уж только о покойности вашей пекусь…

– А ты не пекись особо, я уж как-нибудь сам с ней совладаю, с покойностью, – беззлобно прервал его Александр, – чтоб ее поменьше у меня оставалось. Трогай, да поехали, а то жарко станет, – и склонив голову, принялся раскуривать трубку.

– Как скажете-с, – видя, что князь не разделяет его сомнений, Афонька пожал плечами, дернул лошадей. Они пошли шагом.

Едва открыв глаза, Мари-Клер услышала голос Саши под окном и, спрыгнув с кровати, босиком подбежала к окну, чуть-чуть приподняла газовую, с жемчужной вышивкой по краям, занавесу.

В волнении она сжимала края бледно-зеленого с волнистой гипюровой каймой пеньюара – Афонька как раз правил лошадей со двора, и она хорошо рассмотрела Сашу, сидящего на телеге, еще до того, как тот скрылся за пышным, разросшимся кустом сирени.

Опустив занавесу, Мари вернулась в постель. Улегшись поверх крытого темно-коричневым шелком одеяла, она прижалась щекой к одетой в камчатную, алую наволоку подушке и, поигрывая длинной золотистой гривкой ее (гривка – кайма или бахрома), все еще видела перед собой, как, нагнув сильную, загорелую шею, Саша покусывает черенок трубки, прищуривая при том яркие зеленоватые глаза под крутым черным разлетом бровей. Потом, перевернувшись, она прижала руки к ушам, словно желая заградить себя от его насмешливого голоса, все еще звучащего в ней.

Ей самой становилось немного страшно от того, с каким вниманием она подмечала каждую мелочь в облике молодого князя и до какой степени – полного замирания всего ее существа – каждая такая мелочь ее восторгала. Она боялась собственного сердца, которое то принималось биться слишком часто, когда Саша появлялся поблизости, то вовсе замирало и тихо ныло в его отсутствие.

Солнце распалилось с самого утра. Поскребывая разомлевшее на жаре тело, Афонька поглядывал на луга, на лес, на реку и рукавом холщовой домотканой рубахи вытирал пот со лба.

– Эх, батюшка Ляксан Ляксаныч, почто сдалися нам дрова нонче? – сетовал он. – Вот бы головой в траву теперича – и заснуть! Духмяные ведь в округе травы!

– За чем же дело стало? – весело отозвался Александр. – Стреножим лошадку, пусть пасется себе. Уж не знаю, братец, с чего ты вдруг в дровяной угар кинулся? Запасы наверняка еще есть на поварне, на готовку хватит. Или ты уже на зиму запасаешь? Так до зимы-то – сколько еще, Афанасий!

– Запас-то он, конечно, имеется, – рассудительно отвечал Афонька, помахивая хворостиной на лошадку, – только ж ежели не пополнять его с заботою, так он иссякнет враз, и все, пой Лазаря-то. А матушке вашей, Ляксан Ляксаныч, то одно в голову придет, то другое. То спаленку подтопи, то в гостиной свежо стало к вечеру. Хватишься – а дров нет. Не поедешь же в лес на ночь глядя.

– Ну, смотри, как знаешь, Афонька, – пожал плечами князь, – приглядел, что ли, дерево? – Он повернул голову: – Чего лошадку остановил?

– Ага, – радостно отозвался денщик, – ты погляди-ка, барин, вон на ту сухостоину, – он указал на огромную голую сосну, – одной бы хватило, чтобы небольшую избенку отстроить.

– Да уж выбрал ты, браток. – Саша присвистнул, осматривая дерево. – Пилить-то сколько тут, в два обхвата небось.

– Зато колоть будет хорошо, – не сдавался Афонька и засуетился вокруг телеги, вытягивая инструмент, – да и место открытое, не придется дровишки по лесу волочить.

Саша только усмехнулся – своего Афоньку он хорошо знал: если ж тот загорелся чем, не переупрямишь его и не проймешь ничем, станет свое гнуть, что боров. Никакой науки в сговорчивости Афонькина голова не принимала – не для того скроена, видать, была от рождения. А уж как вшибала ему мать его покойная, дюжая кухарка княжеская, кулаками премудрости житейские – так то по пустому все: непробиваемая Афонькина лень надежно защищала его.

Так что принялись пилить. На солнце и на ветру дерево высохло и закаменело. Пила отскакивала от гладкой, с железным отливом древесины.

– Вот уж мощи истинные, – вздохнул Афонька и остановился, чтобы утереть пот с лица. – Не согласны разве вы, Ляксан Ляксаныч? – спрашивал он у князя.

– Не пойму, про какие еще мощи ты речь ведешь? – Саша недовольно вскинул бровь. – Во сне, что ль, увидал чего?

– Да в каком сне?! – возмутился Афонька, снова принимаясь за работу. – Я вот про ейные, про сосновые мощи говорю вам. Коли люди бывают нетленны, отчего ж деревам нетленными не быть? Вот мой кум Аввакум, знаете ж его, на одну ногу он хромает с ребячества, так вот сказывал на серьезе как-то: рыл он колодец, так ведь такое дерево вытащил из глубины, хоть в сруб клади. Потемнеть потемнело, а гнили и на ноготь не нашлось. Оно ведь, может статься, у людей свои святые, а у дерев свои…

– Врет все кум твой, – отмахнулся от него Саша, усаживаясь на передых в тенечке. Снова раскурил трубку, продолжал: – Он ведь, Аввакум твой, только тебе такие сказки сказывать мастеровит. А поди он батюшке здешнему заикнись об открытиях своих – отдубасит его поп за глупость и блудомыслие, как они выражаются, так что долго потом будет кум твой в синяках ходить. Вот он и помалкивает всем, чтоб до попа не донесли, а тебе одному только и заговаривает, знает, как ты слюни-то распускаешь, слушая его.

– А ты не рассиживай, не рассиживай, Ляксан Ляксаныч, – с обидой откликнулся Афонька, даже не взглянув на барина, – не нравятся тебе истории мои, таки и не слушай. А коли вызвался в подмогу ехать, так подмогай – не сиди как гусь под забором.

– Да уж строг, строг ты, братец. – Александр с улыбкой поднялся и подошел к тысячелетнему дереву, оглядывая его. – Я ж не тебе не верю, а куму твоему – болтуну. Хотя в том, что сказываешь ты, своя правда есть. Деревья – они, как солдаты, свою службу несут. Вот, погляди, умерло оно на корню, но ни ветрам, ни половодью не сдалось. Даже мертвое стоит крепко – чем не суворовский чудо-богатырь…

– Это верно подметили, Ляксан Ляксаныч, – согласился Афонька, смягчаясь.

Снова принялись пилить дерево. Вся одежда уж промокла на обоих от пота. Наконец сосна-великан, оглушительно стрельнув, надломилась и пала монолитным стволом на сухую, звонкую землю. В ушах и пятках больно заныло от удара. Распиливать дерево на чурбаки не было сил. Уселись в тени березовой рощи – здесь было влажно и силы возвращались быстрее.

– Как бы ж ты один, без меня, справлялся? – спросил Александр, едва переводя дух.

– А я б такую сосну не брал, – признался ему неожиданно денщик. – Я уж давно ее присмотрел, да в одиночку силенки, сразу смекнул, не хватит. А теперича вам благодаря, Ляксан Ляксаныч, вота выполнил давнюю задумку свою.

– Ну, хитер, хитер ты, братец. – Саша только покачал головой. – А еще отговаривал меня ехать с тобой. А сам, оказывается, про себя тайную мысль имел. Уж, казалось бы, все про тебя знаю я, Афонька, а всяк раз ты меня найдешь, чем удивить.

– А все про человека только Господь Бог знает, – просто отвечал ему денщик, покусывая травинку, – куды ж иному человеку освоить такое дело. Хотя бы и ученому, и благородному собой.

Остыв немного, снова взялись за работу: комель распилили до половины и бросили. Пилу зажимало.

– Ох, порвешь живот, Афонька, – насмехался над денщиком Александр, – не тяни так.

– А ты цыц, ваша светлость, – не отставал тот, – ты на поле боевом командуй, а уж по хозяйству мы и сами горазды. Учитель выискался на погибель души моей. Держи крепче!

– Может, с вершины попробуем? – предложил Александр.

– Вот уж нет, – замотал головой Афонька, – сперва всегда дюже тяжко, а потом легче уж будет.

Однако комель не поддавался. Афонька, оглядев его, стал загонять клинья.

– Такую дулю колоть-то – пузо надорвешь, – приговаривал он.

– Ты покуда поразмысль над ним, а я пойду искупаюсь, – решил Александр, – мочи уж нет, такое ты, друг сердечный, дело затеял.

– Ступай, ступай, Ляксан Ляксаныч, – согласился денщик, – я покуда заготовлю все, а потом уж вдвоем и нажмем.

На берегу реки трава стояла добрая, какой-то нерадивый пастух бросил здесь свое стадо – коровы разбредались, жуя траву и мыча. Вдруг одна, шалая, как пустилась бежать, хвост подняв трубой. За ней бык увязался. У воды на самом солнцепеке случилась у них коровья любовь. Поглядев на то с улыбкой, Саша сам спустился к реке, но подалее, чтоб коровьей любви не мешать. Скинул прилипшую к телу одежду. Оставшись нагим, окунулся в воду, ощущая ее благодетельную прохладу.

Только вышел из воды, растянулся на траве в чем матушка его родила, чтобы обсохнуть, за спиной его кто-то охнул. Саша приподнялся, оглянулся – совершенно нагая девица за ветку дерева двумя руками вцепилась и словно бы вот-вот рухнет замертво.

– Князюшка, солнце мое, ну подойди ж ко мне, – простонала она, падая в одуванчики.

Сперва растерялся князь, опешил – а потом, привлеченный пышным естеством ее, опустился рядом, глядя, как летит пух с цветков от движения их тел.

– Кто ж такова, откуда? – спросил, дыша натужно. – Что-то не припомню я тебя, из дворовых?

– Нет уж, нет, не угадал, – прошептала она, прильнув к нему грудями, – после уж расскажу. Сколько поджидала тебя, сколько выглядывала, чтобы покатался ты на мне, да вот подсобило нынче, углядела наконец. Так чего ж теперь время тратить, разговоры говорить…

Белое, нежное тело бабы вздрагивало, покрывшись мелкими мурашками от возбуждения, – она дрожала, вся подалась вперед, желая раствориться в его естестве. Саша страстно сжал ее крупные, похожие на только что испеченные булки груди, и казалось, что они вот-вот лопнут под его сильными пальцами. Ее же пальцы с коротко остриженными ногтями впились в его плечи.

Приподнявшись и глядя на нее почти черными от полыхавшей в нем страсти глазами, он придавил бабу к траве. Она раскинула ноги, да так и осталась, тяжело дыша и не сводя глаз с его покрытого темными волосами живота, из которых точно жерло пушки торчала громадина полового члена. Его руки снова опустились на ее вздыбившиеся горами груди, сжали их.

Закрыв глаза и мотая головой, баба застонала от боли и страсти, тело ее извивалось – она с нетерпением ждала, когда же он овладеет ею. Когда же головка члена коснулась ее, она всхлипнула, ее затрясло в оргазме. А он вбивал и вбивал в нее с невероятной силой раскаленный прут, который, казалось, пронзал насквозь…

Задыхаясь, почти совсем обессилев, она стонала и всхлипывала под ним, вцепившись в его плечи. Мгновение спустя он рухнул на нее телом, и, ощущая поток спермы, устремившийся в нее, баба тихонько, тоненько завыла, почти запела, поднимаясь на вершину блаженства.

Он все еще лежал на ней, ослабев и позабыв о поджидающем его денщике, о спиленном дереве и о времени, сколько его прошло с тех пор, как он оставил Афоньку в березовой роще.

– Ах ты, гладенький такой, – умывалась благодарными слезами баба. – Дай-ка погляжу на тебя.

Он сполз с нее и улегся рядом на траве.

– Человеческие радости Богом даны, – приговаривала она дальше. – Врут все, что сатанинское то дело…

Она все елозила, елозила вокруг него – ни одной морщинки не было на лице бабы, ни одного пупырышка, снежный лик. Глаза большущие, серые, что-то горестное дрожало в них изнутри, билось, что звереныш в клетке.

– Ох, какой же ты красивый, князюшка, век бы любовалась. – Она сильно и больно прижалась губами к его губам, и они рухнули в горячий туман, а потом Саша словно уснул.

Когда же он открыл глаза, перед ним стояла… монахиня. Схватив измятую рубашку, Саша вскочил. Подумал, что снится ему.

– Чего ж испугался? – засмеялась она, оправляя волосы. – Невеста я Господня, Богородицкого монастыря, где подруга матери твоей, инокиня Ефросинья, которая прежде княгиней Орловой звалась, служит теперича. Как уж приезжал ты в монастырь с матушкой своей молиться, так я только взглянула на тебя – духом зашлась. Денно и нощно о тебе все думала, все представляла, как полюбишь ты меня. Уж боролась с тем грехом, молилась, постилась – а не помогло. Жгет проклятая любовь, гонит. Только ты один и успокоишь хворобу мою. Вот все приглядывала, как бы свидеться нам наедине. А оно само и сладилось. Я сюда купаться хожу, вода – вот что успокаивает страсть мою, да и радость мне приносит. Сколько ж денечков ходила – все не видела тебя, лелеяла свою надежду, она ж меня не обманула. Гляжу, сегодня сам пришел, да и раздетый совсем стоишь… Где уж утерпеть? Себя не помнила…