Далия Трускиновская

Единственные

– Мне сорок лет, и я имею право…

Ноги сами знают дорогу, глаза сами отслеживают цвета светофора. Тело несет себя, само обнаруживая, где можно проскользнуть между другими телами. Навык хождения в толпе – скромное, но необходимое завоевание цивилизации. Без него – никак. Он спасает, он дает возможность голове заниматься ее прямым делом – мыслями.

Навык спас от столкновения с нелепой и печальной парой. Она – маленькая седая старушка, он – высокий и сутулый, в очках с причудливыми линзами. Старушка, держа мужчину под руку, смешно вертит головой, тоже лавирует, тоже высматривает прорехи в толпе. А мужчина, если и видит улицу, то очень плохо – его лицо неподвижно, опасностей и препятствий он не замечает. Он во всем полагается на подругу.

Но они – вдвоем, они – вдвоем! Вместе они доберутся и до магазина, и до рынка, вместе придут домой, она быстренько вскипятит воду для чая, поставит мужу под руку мисочку с его любимым печеньем, включит телевизор и будет ему тихонько рассказывать, что там на экране. А он привычным движением обнимет ее и пристроит ее голову у себя на плече. Тихое угасающее счастье. У всех оно есть! Все ищут и находят себе человека, с которым можно идти вместе, постепенно замедляя шаг. Как вышло, что одним это можно, а другим – запрещено?

Нужно как следует подготовиться к разговору. Значит, так…

– Мне сорок лет, и я имею право…

– Вы что-то сказали?

– Нет, нет, это я так…

Мужчина – немолодой, щуплый, низкорослый очкарик, в голосе – тревога. Внимательные темные глаза. Готовность помочь. А одет хорошо, даже очень хорошо, и несет две большие коробки с «Лего». Наверняка ведь торопится домой, где его ждут жена, любимый пес, теплые тапочки… и внуки, для них он тащит это здоровенное «Лего»… А попросишь – останется с тобой, добежит до аптеки или проводит. Не может быть, чтобы он остался холостяком. Он из тех, кажется, кто всю жизнь благодарен женщине, согласившейся стать супругой. И он будет с этой женщиной, вряд ли что красавицей, до самого конца. Похоже, ей можно позавидовать. Но где-то на жизненном пути он уже попадался, заглянул в приоткрытую дверь, кажется…

Нельзя на улице говорить вслух. То есть можно – если в мобилку. Еще совсем недавно тех, кто шел с хэнд-фри и громко разговаривал, принимали за сумасшедших. Недавно? Десять лет назад! Ничего себе недавно… Куда же делись эти годы?

Знакомое лицо. Кто это? Как звать морщинистую обезьянку, стоящую у светофора? У нее было какое-то необычное имя. Было – в те времена, когда всех взрослых зовешь тетями и дядями. Вид у обезьянки потрепанный, хотя в молодости, наверно, была хороша собой, она и теперь еще стройна. Юбка! Где-то в закоулках памяти затерялась, а сейчас выскочила бежевая юбка с клиньями «годе». Что-то совсем детское, обезьянка приходила в гости в этой юбке, вот что. В гости к матери. Мать очень неохотно с ней разговаривала. Вроде бы она… Вот только мешки под глазами, вот только остановившийся взгляд, и ее качнуло… Пьяна она, что ли?.. Вспомнила! Боже, как же она изменилась!..

– Мне сорок лет, и я имею право…

– Ксюша!

– Мама?

Мать стоит возле входа в магазин. Там недавно сделали пандус и прикрепили к стене перильца, чтобы инвалиды и старики тоже могли сделать покупки. Она и держится за перильца, показывая всему миру – вот я, старая и сгорбленная, меня нужно жалеть; вы все не знаете, что у меня есть дочь и внучка, так вот и думайте, что я одинока, что я должна сама раз в два дня ходить за продуктами, жалейте меня – и пусть дочь, которая на полчаса задержалась, это понимает!

– Ксюшенька, я вышла тебе навстречу.

– Мама, зачем? У тебя же ноги болят.

– Я хотела тебя встретить.

Вот сейчас надо сказать: ты не встретить меня хотела, а убедиться, что никакой мужчина не провожает меня домой. Если я опаздываю – значит, была в постели с мужчиной, разубедить невозможно! Постель с мужчиной – самое страшное обвинение, которое она знает. Все-таки настало время сказать правду. Но нельзя такое говорить посреди улицы – ей станет плохо с сердцем. Ей всегда, как по заказу, становится плохо с сердцем. Как бабке покойной, царствие ей небесное. Мать чем дальше – тем больше похожа на бабку.

– Возьми меня под руку, мама. Нам спешить некуда, потихоньку дойдем.

«Мне сорок лет, и я имею право…»

Ксюша видела ее насквозь. Мать вышла на улицу в старом пальто поверх домашнего халата и в стоптанных больших тапках. Пальто расстегнуто – все должны видеть халат. Ей важно было показать всему миру – я, старая и больная, должна лежать, но я беспокоюсь за непутевую дочь и иду ее встречать; люди добрые, где ваше сочувствие? Жалейте меня, жалейте… Все бабкины затеи – налицо.

У матери было пять халатов. Она утверждала, что другой одежды ей не надо – ведь она не выходит из дома. Но к соседке, тете Саше, она ходила в другом халате, новом, «леопардовом», бархатистом.

Старый фланелевый халат тоже был говорящим: он сообщал, что непутевая дочь экономит на матери, держит мать впроголодь и одевает в тряпье, но мать все же идет ее встречать, горбясь, припадая на левую ногу, опираясь на палку. И страшные тапки, которые уже созрели для помойки, были говорящие: я не могу носить другой обуви, только эти растоптанные страшилища, каждый шаг мне дается с неимоверным трудом, но я, смотрите все, бреду встречать горячо любимую единственную дочь.

И бабка то же самое проделывала.

Мать повисла на руке у дочери – и эта тяжесть тоже была говорящей: мне больше не на кого в этой жизни опереться.

Нужно было поскорее дотащить мать до квартиры, чтобы, Боже упаси, никто из знакомых не видел этого спектакля. Знакомых было много – мать и Ксюша прожили в старом четырехэтажном доме сорок лет. Все окрестные старухи были материнскими приятельницами – точнее, обо всех она знала какую-то стыдную правду и гордилась этим, а приятельство выражалось в регулярном созвоне: ну, как ты там, как дети, как внуки? Пожаловаться на детей и внуков – ритуал, священный ритуал, доходящий до маразма: тетя Надя, которую Ксюша знала всю жизнь, к семидесяти годам повредилась рассудком и утверждала, что дети перестали ее кормить. Она обзванивала соседок и просила принести хоть бутерброд с колбасой. Мать как-то послала Ксюшу к тете Наде – снабдить ее продовольствием, и кончилось это очень плохо: старуха стала радостно закидывать в рот все, что было в магазинном пакете, сладкие сырки, сметану, копченую колбасу, и не могла остановиться. Прибежала с работы дочка Вера, схватилась за голову: «Ксюшка, что ты наделала!» Тете Наде было плохо, ее рвало, она не могла добрести до туалета и загадила весь коридор. Но мать осталась при своем убеждении – вредная Вера экономит на тете Наде, вот и расти единственную дочь, вот и посвящай ей всю жизнь…

– Тетя Лида?

Так и есть – Анька Мартынова. В детском садике рядом на горшках сидели, в школе – за одной партой. Теперь Анька – бизнес-леди, карьеру сделала, а чувства такта не нажила. Ей бы пройти мимо, сделав вид, будто не замечает, как растрепанная и сгорбленная тетя Лида повисла на однокласснице. Тетю Лиду она заметила сразу, а Ксюшу – нет; было бы что замечать – курточка черная, из сэконд-хэнда, штаны черные – Машунины, дочери стали коротки, обувка – лучше о ней не думать; зато Машуне куплены дорогие ботильоны… потому что единственная дочь, надо баловать!.. Надо – и все тут! Тебя же баловали – и ты балуй.

– Анечка!

Мать счастлива – хоть кто-то увидел, какая она жалкая, какая она больная, как нуждается в сочувствии. И она подробно рассказывает про все свои болячки, стараясь задержаться на улице подольше. Когда на нее напала эта дурь? Ведь держалась же стойко, с достоинством! И вдруг – будто в ней что-то непоправимо сломалось. Она стала требовать жалости, вымогать эту жалость, словно определила для себя суточную дозу, а если не получит – помрет.

Потом, когда Ксюша уже вела мать по лестнице, зазвонила мобилка. Ксюша быстро поднесла к уху аппаратик. Это была Анька.

– Слушай, Ксюх, с этим надо что-то делать! – быстро заговорила одноклассница. – Она же у тебя совсем ку-ку. Ее нужно в пансионат, чтобы за ней присматривали. Думаешь, я не вижу? Если что – я помогу, я же все понимаю! Слушай, я созвонюсь с Григоряном, он деда куда-то сдал, дед совсем уже берега потерял… Ой, ко мне кто-то пробивается, я потом перезвоню!

Стало смертельно стыдно.

Анька всегда донашивала за старшей сестрой, была хуже всех в классе одета. А теперь – бизнесвумен, с первым мужем не заладилось, но второй ее просто обожает, она растит двух дочек и не считает копеек до зарплаты. Она может себе позволить такую помощь – не потому, что доброта зашкаливает, а потому, что четверть века назад Ксюша была одета лучше всех и щеголяла в дорогущей кожаной юбке ручной работы, из знаменитого салона. Сейчас Анькина юбка стоит, наверно, дороже, чем весь Ксюшин гардероб…

Матери было необходимо покупать для дочки дорогие вещи – чтобы потом, в случае неповиновения, нашлось, чем попрекнуть. И теперь мать требует, чтобы Машуня была одета, как дочь голливудской кинозвезды. Одно утешение – дочка растет умницей и видит бабкины затеи насквозь. С ней этот трюк не проходит – однажды она сгребла дорогие тряпки и свалила их кучей на бабкину постель: носи сама, бабуленька, я не нуждаюсь! Потом, конечно, потихоньку стала их таскать из бабкиной комнаты…

Какая страшная кара – знать правду о людях, видеть эту правду, и не иметь смелости, чтобы высказать ее вслух. Дожить до сорока лет – и нажить эту идиотскую правдобоязнь.

Вот и сейчас – надо усадить мать в кресло и прямо сказать:

– Мне сорок лет, и я имею право…

Но страшно. Вдруг на этот раз ее сердечный приступ окажется настоящим?

В квартиру мать вошла уже совсем бодро. И даже пообещала быстренько разогреть суп.

– Что бы я без тебя делала?.. – обреченно спросила Ксюша. Она знала – матери нравится это изъявление покорности. Скажешь так два-три раза в день – и дома тихо.

Мать, выпрямившись и расправив плечи, пошла на кухню – а ведь только что держалась за дверной косяк и поглядывала, не спускается ли кто из соседей, чтобы увидеть жалобную позу.

– А знаешь, Ксюшенька, у нас хлеб кончился. Спустись, возьми батон и половинку серого, – ласково попросила мать. – И пару булочек с корицей заодно.

Объяснять ей, что булочки с корицей людям, страдающим ожирением, противопоказаны, Ксюша не стала. Ответ предсказуем: мать обещает к вечеру помереть, чтобы дочь всю жизнь мучилась угрызениями совести – для больной женщины пары булочек пожалела.

– И следи за кошельком! Потом дашь мне куртку, я наконец пришью тебе потайной карман.

Этими потайными карманами она, когда еще работала, снабдила всю свою одежду. Объясняла: ее так приучили, и бабушка Аня, и прабабушка – все носили деньги в потайных карманах.

Когда дверь за дочерью захлопнулась, Лидия Константиновна поспешила в залу, к окну – посмотреть, как Ксюша выходит из подъезда, как пересекает улицу. Дочь нуждалась в постоянном контроле – это материнский долг, и никто, кроме матери, не проследит, чтобы она переходила улицу только на зеленый свет. Нужно было еще раз напомнить, чтобы дочь, расплатившись у кассы, положила кошелек не в карман, а хотя бы в потайное отделение сумки. Сумка Лидии Константиновне доверия не внушала – кто угодно мог, прижавшись к дочке в толпе, разрезать ее бритвой. Но это лучше, чем карман. И давно пора найти в кладовке материнскую коробку с большими лоскутами из плотной ткани.

– Мамочка… – сказала Лидия Константиновна.

Когда-то ей казалось, что такое проявление материнской заботы просто ужасно. А теперь она с умилением вспоминала, как мать говорила о кошельке. Благодарность – вот что пришло на склоне дней к Лидии Константиновне. Благодарность за то, что научили быть хорошей матерью. За то, что дали образец правильного материнского поведения. И одновременно – тревога: Ксюшка не сможет так заботиться о внучке, Машуне, Ксюшка не понимает, что такое единственный ребенок.

А на кухне отворилась дверь возле холодильника, и женщина совсем уж преклонных лет подошла к плите.

– Растяпа, – сказала она брюзгливо. – Торчит в окошке, как кукушка в часах, а суп выкипит.

Она была в таком же фланелевом халате, разве что не лиловом, а коричневом, с узором из желтоватых загогулинок, в таких же шлепанцах, разве что седые волосы не топорщились на голове, спереди кое-как приглаженные, а сзади от лежания свалявшиеся, но, стянутые резинкой, образовали на затылке крошечный и очень аккуратный узелок.

– Что ж вы так сердито, Анна Ильинична? – спросил, выглянув из той же двери, мужчина.

– Да это я любя, – буркнула Анна Ильинична. – Кто же, если не я? Одна она у меня…

– Одна, – согласился мужчина. – Не выкипит суп, я присмотрю. Пойдемте-ка доиграем.

Они вернулись в комнатушку, убранную очень просто – узкий топчанчик, накрытый клетчатым одеяльцем, полированная тумба, заключавшая в себе швейную машинку, у тумбы – облезлый табурет, на самой тумбе – картонная раскладная доска, вроде шахматной, и на ней – невнятные темные фигурки.

Но было и кое-что странное – портрет на стене. Похоже, художнику дали для образца старую фотографию в коричневых тонах и велели не слишком оригинальничать. Он честно изобразил, что велено, – солдата в пилотке, совсем молоденького, с округлым правильным лицом, с едва намеченными, как это бывает у блондинов, бровями. Солдат очень серьезно позировал перед фотокамерой – как человек, которому редко приходится сниматься.

Художник чуточку оживил портрет – как-то сделал так, чтобы казалось, будто глаза голубые, гимнастерка зеленоватая, пуговицы с золотым отливом.

Но портрет имел странное свойство – по нему время от времени прокатывали волны тумана, лицо расплывалось, потом опять собирались из дрожащих точек, но при этом хоть чуточку, а менялось.

Мужчина, усевшийся на табурет, был похож на солдата, разве что без пилотки, таким же молодым и гладким было лицо, вот только посаженные чуть глубже, чем полагалось бы, глаза имели неопределенный цвет, какой-то прозрачно-черный, если глянуть сбоку – вроде даже с перламутровым отливом.

Игра, в которую играли мужчина и старуха, смахивала на поддавки: старуха норовила подставить свои фигурки под удар фигурок противника, но он усмехался и делал ход, явно неожиданный, предлагая ей взять разом три свои то ли шашки, то ли пешки, то ли вообще крошечные японские нэцке из темной прессованной кости. Она сердилась, ворчала, он посмеивался. Вдруг он встал и вышел из комнатушки.

Лидия Константиновна все еще сидела у окна. Мужчина подошел и постучал по фланелевому плечу длинными сухими пальцами.

– Суп, голубушка, – напомнил он.

– Ой, божечки мои, суп! – воскликнула Лидия Константиновна и очень прытко понеслась на кухню.

Мужчина выглянул в окно. Зрение у него было острое. За витриной аптеки он высмотрел очертания женской фигуры.

– Так, явилась… – пробормотал мужчина. – Это любопытно, это любопытно…

В прихожей заскрипела дверь, заскрежетал замок – пришла Ксюша.

– Мама, она опять тут! – крикнула Ксюша, скидывая туфли. – Торчит в аптеке! Я прямо не знаю, что делать! А Машуня вот-вот придет!

– Я покараулю у окна, – отозвалась Лидия Константиновна. – Когда Машуня будет переходить улицу, я тебя позову, ты ее встретишь.

– Мама, поговори с ней. Скажи, что если я ее еще раз увижу возле нашего дома, я, я… ну, я не знаю, что сделаю! Я полицию вызову! – Ксюша разволновалась.

– Я ей позвоню, – пообещала Лидия Константиновна. – Что ты копаешься? Я суп налила, стынет. Ешь, а я пойду к окну.

Ксюше стало неловко – мать, как нарочно, наедине с дочерью чистый ангел, особенно когда речь идет о единственной внучке, если бы не выходила встречать и не копалась в дочкиной сумке, все было бы почти хорошо.

И она вспомнила – разговор дольше откладывать нельзя.

– Мне сорок лет, и я имею право…

С этого ли начать? Или этим завершить?

Трудный, трудный разговор, и страшный, страшный… Как после него жить – тоже непонятно.

Мужчина все еще стоял у окна и усмехался.

– Хороший узелок завязывается, – сказал он сам себе, – ох, хороший… Пожалуй, пора сверлить дырочку для ордена.

И сам улыбнулся своей шутке, потому что – где сверлить? Его темно-серая с тусклыми мелкими бликами одежда так плотно прилегала к телу, что, возможно, была его кожей.

Лидия Константиновна вернулась к окну.

Она не видела так далеко даже в очках, но знала – в аптеке стоит, притворяясь, будто изучает стенд с противогриппозными таблетками, женщина, и лет этой женщине уже очень много, больше, чем Лидии Константиновне, но она бы скорее застрелилась, чем надела фланелевый халат. В последний раз, когда ее видели поблизости от дома, на ней была модная накидка, брючки, шляпа – предел элегантности, дорогие туфли, при ней – сумочка размером с упаковку ампул. Если не заглядывать в лицо – то, пожалуй, она может заинтересовать и молодых мужчин. Тем более что она уже давно нашла хорошего парикмахера, который ее красиво стрижет и красит волосы в почти естественный цвет.

А в сумочке – деньги. И, возможно, золотое кольцо с крупным камнем, цены невероятной.

Когда-то такие перстеньки были в большой моде. Вот только мало кому были по карману. А ей – были, еще бы – семья-то богатая, торговая семья.

Лидия Константиновна вспомнила былое. Затосковала. Ох, джинсы-«вранглеры», за которые отдала всю зарплату, ох – было бы за что… И дубленочка фальшивая!.. На два сезона всего, а потом уже не отчистить… Но ведь надо было, надо было соответствовать!