Далия Трускиновская

Окаянная сила

© ООО «Издательство «Вече», 2013

© Трускиновская Д., 2013

* * *

1

– Не замерзли пальчики-то, свет?

Аленка, уже почти поднеся к губам кулачок, чтобы согреть его дыханием изнутри, испуганно повернулась.

Личико у матушки Ирины было махонькое, лоб по самые брови срезан черным платом, бледные щеки им же укрыты до уголков улыбчивого рта. Так для черницы приличнее, да так же, по зимнему времени, и теплее. Зима-то ранняя, холодов не ждали, топить сразу не наладились…

Черница, склонясь над девушкой, приобняла ее и покивала, вглядываясь в работу.

Девушка клала мелкий жемчуг вприкреп по уже готовой вышивке, выкладывая длинный конский волос с нанизанными на него жемчужинками по настилу – промеж двух тонких золотистых шнурков, обводящих завитки узора. Это было второе зарукавье ризы, а первое, уже готовое, лежало перед Аленкой, чтобы сверять счет и размер жемчужин.

– А и шла бы ты к нам окончательно, Аленушка, чего ты у бояр своих позабыла? У нас тихо, благостно, первой искусницей будешь, – ласково проговорила матушка Ирина.

Она коснулась перстом линии, наведенной по бархату меловым припорохом, и Аленка, боясь за сложный узор, который второе уж утро переносила на ткань, удержала ее истончавшую желтоватую руку. Узор дался ей нелегко, она долго двигала двумя составленными уголком зеркальцами над клочком дорогого персидского атласа с золотистыми завитками по черному полю, пока не добилась своего: узор на том клочке шел по кругу, а ей хотелось вытянуть его в полосу.

Инокиня и девушка обменялись взглядом.

У матушки Ирины глаза впалые, темные, снизу желтизной подведенные, а у Аленки – точно рябые: по серой радужке светло-карие пятнышки. Щеки, конечно, порозовее, чем у пожилой инокини, но волосы так же тщательно упрятаны под плат. И личико – с кулачок.

– Благословите, матушка, начинать, – попросила Аленка, показав на пяльцы.

– Бог благословит, душенька ты наша ангельская, – матушка Ирина снова покивала. – Отпросись уж у своей боярыни, свет. Притчу о талантах, что батюшка Пафнутий толковал, помнишь? Накажут ведь того, кто свой талант в землю зарывал. А твоими ручками золотыми разве мужу ширинки вышивать? Да и ширинки ли? Ведь не отдадут тебя за богатого, чтобы сидеть в светлице и рукодельничать. Будешь вот этими ручками порты грязные латать, миленькая! А ими – покровы к святым образам расшивать надобно, пелены, воздухи к потирам, облачения для иереев…

Семнадцать в мае исполнилось Аленке, и уже года два, кабы не более, обещается она отпроситься у своей боярыни, пожить в монастыре послушницей, потом малый постриг принять. Хорошо, боярыня замуж по своему выбору выдать ее не норовит, силком в горнице не держит. И по неделе живет Аленка в келейке у матушки Ирины, рукодельничает себе на радость с прочими сестрами и матушками. Ростом девушка – с малого ребенка, пальчики тоненькие, глазки остренькие, и шьет так, что залюбуешься. Другим рисунки для вышивки знаменщики наводят, а Аленка сама знаменит не хуже; и стежки кладет махонькие, ровненькие, и цвета подбирает так, что гладь под ее иглой словно на свету вспыхивает и тень от себя дает.

А уж в лицевом шитье, когда доверяют девушке святые лики шелками охристого да розоватого цвета расшивать, она каждый стежок так расположит, что лик живым делается. Умеет Аленка и обвести жемчужной снизкой фигуры святых точнехонько, и жемчуг подобрать ровнехонько, и все швы знает – и высокий сканью, и шов на чеканное дело, и шитье в петлю, и шитье в вязь, и шитье в черенки. Посчитали как-то – более полутора десятков швов получилось.

– Я просилась, матушка Ирина, сейчас не пускают, – пожаловалась Аленка. – Говорят, разве дома работы мне мало? Приданое Дунюшке шить, потом Аксиньюшке.

– Господь с тобой, разумница, – матушка Ирина негромко рассмеялась, прикрыв рот ладошкой. – Твоей Дунюшке девятнадцать уж, перестарочек она. А на Москве другие невесты подросли. Вот бы хорошо, кабы ты и Дунюшку уговорила постриг принять. И тебе бы тут с подружкой было веселее.

Аленка улыбнулась.

Если бы красавица Дуня, подруженька милая, хоть раз обмолвилась о келье – Аленка бы уж уцепилась за нечаянно изроненное словечко. Чего уж лучше – в монастырь, да вместе с Дуней! Но Дунюшка отчаянно хотела замуж. Еще не зная, не ведая суженого, она уже любила его со всем пылом не девичьей – женской души, уже принадлежала ему и детям. Этой осенью, на Покров, разбудила Дуня Аленку ни свет ни заря, повела в крестовую палату – свечечку перед образом Покрова Богородицы затеплить. Из всех девиц, в доме живущих, ей нужно было успеть первой, чтобы и под венец – первой. Прочитав положенные молитвы, Дуня, застыдившись, сказала и две неположенные:

– Батюшка Покров, мою голову покрой! Матушка Параскева, покрой меня поскорее!

И вечером, когда после молитвы все безмолвно отходили ко сну, Алена, поправляя поплавок в лампадке, что в Дуниной горнице, услышала из-за кисейного полога легкий шепоток:

– Покров-праздничек, покрой землю снежком, а меня – женишком…

Услышав бесстыжую Дунюшкину молитву, Аленка покраснела до ушей. Как краснела обычно, услышав срамную песню – из тех песен, что девки в сенях тихонько друг дружке на ухо напевали, фыркая и прикрывая ладошками рты от смеха. Аленка смеялась редко: во-первых, ничего забавного в том, что вызывало у других хохот, она почему-то не видела, а потом – мал смех, да велик грех.

Представилось перед глазами и вовсе непотребное: дядька большой, тяжелый, бородатый, в парчовом кафтане, заваливает на постель милую подруженьку. Не об этом же, в самом деле, просила Дуня? «Покрыть» – слово-то какое стыдное…

Но и этой осенью сваты двор Лопухиных стороной обошли. Девятнадцать лет, небогатое семейство, захудалый дьячий род – как ни тщись, а дьячий… Может, отпустят Дуню? Вместе бы и послушание несли. А какое может быть у Аленки послушание? Рукоделие! Никому в монастыре нет резону ее тонкие пальчики на грубой работе губить.

Аленка искренне хотела в монастырь, под крылышко к доброй матушке Ирине. Здесь ее любили, здесь она всех любила. Аленкино искусство было тут для всех великой радостью, и она не раз сподобилась похвалы даже от самой матушки-игуменьи Александры. Монастырь предлагал Аленке все, чего она желала от жизни, и здесь не иссякал мелкий жемчуг в шкатулках, не кончались цветные нитки в мотках, ждали своего часа тяжелые штуки бархата, турецкого и итальянского, и легкие – тафты и кисеи. Здесь было в избытке все, потребное для невинного девичьего счастья…

А стать боярыней, которая целые дни проводит за пяльцами, Аленка не могла – не нашлось бы боярина, который заслал бы к ней сваху. Не дочка, не внучка и даже не племянница она Лариону Аврамычу – всего лишь воспитанница. Повыше сенной девки, пониже бедной родственницы, что живет на хлебах из милости. Хорошо, Бог тихим нравом наградил – не в тягость девушке это.

В трапезную вошла послушница Федосьюшка:

– За тобой возок прислали, Аленушка. Домой быть велят единым духом.

Возок? Не так уж далеко Моисеевский монастырь от Солянки, чтобы возника в санки закладывать. И не столь велика боярыня Аленка, чтобы кучера за ней снаряжать.

– Господи помилуй, не стряслось ли чего? – Аленка вскочила, не забыв все же придержать низку жемчуга. Растечется по полу – ползай потом, жемчуг-то счетом выдали.

– Ах ты господи! Не ко времени! – покачала головой матушка Ирина. – А как бы ладно тебе остаться тут на Филипповки…

– Да я и сама хотела, – призналась Аленка.

Уж что-что, а постное старицы стряпали отменно. Из мирских благ Аленка, пожалуй, лишь лакомства и признавала. Пастила калиновая, малиновые леваши, мазюня-редька в патоке не переводились в обители, а в пост – постные лакомства: тестяные шишки, левашники, перепечи, маковники, луковники, рыбные пироги… Благо Филипповки – пост светлый, радостный, нестрогий.

Лакомка – ну и что? Девичий грех – за него и батюшка на исповеди несильно ругает.

Аленкина заячья шубка в келье у матушки Ирины висела. Сперва была это Дунюшкина шубка – подруженька ее тринадцатилетней отроковицей носила. Раньше по обе стороны застежек нашивки с кисточками шли, а как Аленке шубу отдавали – нашивки спороли и припрятали. Аксиньюшке, младшей, Бог даст, понадобятся.

Матушка Ирина и Федосьюшка проводили Аленку до крыльца. Перекрестили, поскорее возвращаться велели.

Аленка заспешила через двор к калитке, за которой ждал возок. Узел с добром, что несла в правой руке, чиркал по снегу.

У самой калитки – то ли тряпья ворох, то ли что… Шевельнулось! Выпросталась рука, осенила Аленку крестом.

– Ты что тут сидишь, Марфушка? – строго спросила девушка. – Ступай в тепло! Тебе поесть дадут. Чего ты тут мерзнешь?

– Согреемся, все согреемся! – грозно предрекла блаженненькая. – О снежке с морозцем затоскуем! – И откинула грязный угол плата, прикрывавший ей рот. – Поди сюда, девушка! – позвала она Аленку. – Хорошее скажу…

Аленка, робея, подошла ближе. Но когда наклонилась над блаженненькой, та вдруг принялась ее сердито обнюхивать.

– Дурной дух в тебе, девка! Фу, фу… Дочеришка лукавая! – Марфушка удержала за рукав отшатнувшуюся Аленку и вдруг заголосила, истово и радостно: – Ликуй, Исайя! Убиенному женой станешь! За убиенного пойдешь!..

Аленка рванулась к калитке, но Марфушка держала крепко.

На счастье, посланный за девушкой конюшенный мужик, дядя Селиван, услышал этот вопль и, в любопытстве приоткрыв калитку, увидел, как перепуганная Аленка пятится по тропке, таща за собой Марфушку.

– Ты что, баба, очумела? – без всякого почтения прикрикнул на блаженненькую дядя Селиван, отчего та будто в разум вошла – выпустила рукав шубки.

Аленка метнулась в калитку, дядя Селиван развалисто вышел следом.

– Дура ты, девка, – строго сказал он Аленке. – Совсем тут у чернорясок умом тронулась. Больше ее, блаженную, слушай! Если бы все то делалось, что эти дуры вопят, конец света бы уж наступил. Молвится же такое – за убиенного пойти!.. – Он размашисто перекрестил Аленку.

– Я уж боялась, рукав оторвется, – жалобно отвечала она. – Спаси и сохрани, спаси и сохрани…

– Не канючь, дура. Бояра по тебя, глянь, санки послали!

Аленка села и прикрылась полстью. Селиван чмокнул, и старый гнедой возник затрюхал по накатанному снежку.

Аленка задумалась о своем: не повредили бы черницы, таская пяльцы, с таким тщанием наведенный ею узор!.. А когда подняла глаза – санки, миновав амбары государева Соляного двора и Ивановскую обитель, вовсю уже катили по Солянке. И даже возника подгонять теперь не приходилось – он, глупый, уже учуял родную конюшню и явно надеялся, что более сегодня трудиться не выйдет.

К большому удивлению Аленки, тяжелые ворота оказались распахнуты – как будто ее ждали. Навстречу, охлюпкой на хорошем молодом мерине, выскочил конюх Ефимка и поскакал, не оглядываясь. Что за переполох?

Возок резво вкатился в ворота.

– Наконец-то! – И Аленку буквально выдернули, поставили в снег прислужники, а дядя Селиван споро подогнал возок к главному крыльцу о двенадцати широких ступенях.

Она же, вместо того чтоб бежать к теремному крылечку, окаменела, глядя на творившуюся вокруг страшную суету: взад-вперед носилась челядь, сразу начали грузить возок… Хозяин же, Ларион Аврамыч, теряя и вновь подхватывая длинную шубу внакидку, внушал со ступеней задравшему вверх широкую бороду ключнику Сеньке Кулаку:

– Скажешь боярину – мол, кланяется Лариошка Лопухин соболями, и лисами, и медом, и рыбой, и сорока рублями, что не забыл, призрел на его сиротство, чадо его единородное до таких высот возвысил! Скажешь еще боярину – мол, это лишь первые подарочки, потом еще будут!..

Аленка опомнилась и побежала наверх, к Дунюшке.

Там тоже творился переполох.

Первой Аленка увидела Сенькину жену, Кулачиху. Та, распихивая сенных девок, металась по светлице: в левой руке держала свечу темного воска, правой трижды закрещивала углы.

– Крест на мне, крест у меня! – не шептала, как полагалось бы, а возглашала она. – Крест надо мной, крестом ограждаю, крестом сатану побеждаю, от стен четырех, от углов четырех! Здесь тебе, окаянный, ни чести, ни места, всегда, ныне и присно, и во веки веков, аминь!

Посреди светлицы стояла красавица Дунюшка, в одной рубахе распояской и простоволосая, темно-русая коса на спину откинута. Глаза у девушки закатились, того гляди – грохнется без чувств.

– Занавески на окна! Суконные! – шумела, перекрикивая Кулачиху, мамка Захарьевна. – Чтобы и солнышку не глянуть! А ты, дитятко, поди пока, поди сядь, не вертись в ногах! – Она силком усадила на подоконную скамью тоненькую, но уже высокую и круглолицую, как старшая сестра, Аксинью.

Девочка шлепнулась, сложила перед собой руки, кулачок к кулачку, и, приоткрыв рот, водила огромными глазами вправо и влево.

– Да где ж вода?! – раздался пронзительный голос постельницы Матрены. – Боярыня обмерла!

И впрямь: в глубине светлицы, на постели Дунюшкиной сидела, привалившись к столбцу полога, еще нестарая, но уже завидной дородности хозяйка Наталья Осиповна, а тощая Матрена с немалым трудом ее удерживала.

Аленка все еще ничего не понимала. Но наконец яростная Кулачиха и ее заметила.

– Вернулась, богомолица? – накинулась она с ходу на девушку. – А ну, раздевайся и за работу! Сейчас вот углы закрещу – рубашку жениху кроить будем! Ширинки расшивать нужно! Приданое перебирать!

– Разве Дунюшку засватали? – без голоса спросила Аленка.

– Машка! Машка! Беги к боярыне в спальную! Вот ключ от сундука! Тащи сюда два кокошника, те, что с острым верхом! Нет, стой! Возьми лучше ты, постница, – она сунула ключ Аленке. – Возьми кокошники, там же спори с них жемчуг! Спори и сочти – другого-то у нас нет подходящего… Как спорешь – рубашку начинай кроить!

– Засватали… – потерянно и уже вслух повторила Аленка.

– Да Машка же! – закричала снова Матрена. – Принесешь ты воды, проклятая, нечистый тебя забери?!

Кулачиха грозно повернулась к Матрене.

– Ты это какие тут неистовые слова выговариваешь? – прошипела она. – Да как тебе на ум взбрело нечистого поминать – при государевой-то невесте?!

Аленка так и села на скамью рядом с Аксиньюшкой.

– Аксиньюшка, голубушка, да что ж это делается-то? – спросила только.

– К нам сама царица приезжала, – округляя черные глаза, отвечала девочка. – Тайно, в простом возке. Дуню во дворец повезут! В царский!..

– Царица?! К нам?! – Аленка помотала головой – такое можно было услышать разве что во сне.

Женщины, набившиеся в Дунюшкину светлицу, заполошно галдели. Машка металась, вовсе ошалев и ничьих приказов не исполняя.

– Господи Иисусе! – прошептала Аленка.

В том, что опальной царице Наталье Кирилловне пришла на ум Дуня Лопухина, ничего удивительного не было: и шести лет не прошло, как она, царева вдова, жила круглый год в Кремле и имела при себе до трех сотен женской прислуги, среди коих и Дунюшка успела пожить. Странно было иное: разве не сам царь должен выбирать себе невесту, да из многих красавиц? Раньше ведь отовсюду девок хороших родов в Кремль свозили, и они там неделями жили – покойный государь так-то оба раза женился. А чтобы царица тайно по невесту отправилась? Да в простом возке и без свахи? И чтоб сразу же сговорили? Да разве ж так правят царскую радость?!

Очевидно, Дунюшка от всего шума и гвалта несколько опамятовалась, ибо заметила наконец, что на лавке под высоким слюдяным окном смирно сидят Аксиньюшка и Аленка.

– Аленушка, подруженька! – Дуня, оттолкнув мамку Захарьевну, устремилась к окну. – Что делается-то, Аленушка! Я тебя с собой в Верх возьму! Аленушка, счастье-то!..

Аленка, вскочив, ухватила Дуню за руку.

– Бежим в крестовую, Дунюшка! – не попросила, потребовала. – Помолимся вместе!

– Аленушка! – глаза у царевой невесты были шалые. – У него кудри черные, брови соболиные! Он всех выше, статнее!..

Но у двери подружек перехватила Кулачиха:

– Никуда ты, матушка Авдотья Ларионовна, из своей светлицы не пойдешь! Тут под строгой охраной сидеть будешь, покуда в Верх не возьмут! Чтобы не сказали потом, что у нас по недосмотру цареву невесту испортили! А ты, постница!..

Она замахнулась было на Аленку, но Дунюшка отвела ее руку. И так посмотрела в глаза Кулачихе, что та отступила и поклонилась – сразу с достоинством и покорностью, каковые объединить в одном поклоне ей до сих пор не удавалось.

– Я, Дунюшка, за кокошниками схожу, чтобы мелкий жемчуг спороть, – торопливо, чтобы из-за нее не возникло бабьей смуты, сказала Аленка. И добавила со значением: – Рубашку женихову государю вышивать!

Она выскочила из светлицы, переходами пробежала в сени и увидела там хозяина, Лариона Аврамыча, с младшим братом, Сергеем Аврамычем. Оба, статные и крепкие, в похожих шубах, одинаково выставляли вперед плоские и широкие бороды, так что человеку непривычному недолго было их и спутать.

– За сестрой Авдотьей послано, – говорил Ларион Аврамыч, – за братом Петром послано…

– Всех, всех собери немедля, – твердил, словно мелкие гвозди вбивал, Сергей Аврамыч. – С холопьями конными, со всей оружейной казной, сколько ее у кого дома есть. Заклюют, если девку не убережем…

– Да уймись ты! – прикрикнул на него старший брат. – Пока Дуньку в Верх не заберут – сам с саблей буду ночью по двору ездить!

– Дуньку? – переспросил младший братец. – Государыню всея Руси великую княгиню Авдотью Ларионовну – более она тебе не Дунька!

– Авдотья, да не Ларионовна. Государыня Наталья Кирилловна сказала, что мне теперь не Ларионом, а Федором быть.

– Федором? – с некоторым сомнением изрек Сергей Аврамыч. – С чего они там, в Верху, взяли, что все царские тести непременно Федорами должны быть? Вон когда у Салтыковых Прасковью в Верх брали, за государя Федора, Лександра Салтыков тоже на Федора имя переменил…

Тут в сени взошел еще один брат Лопухин – Василий. А всего их было шестеро.