Татьяна Тронина

Страсти по рыжей фурии

* * *

Когда мой отец впервые увидел меня, он произнес свою коронную фразу: «Я тут ни при чем!» – и свалился в обморок.

Нельзя сказать, что папочка мой был человеком нервным и особо чувствительным, скорее даже наоборот – мало что могло вывести его из обычного благодушного состояния. Самым главным для него было то, чтобы к нему приставали как можно реже и не взваливали на него никакой ответственности. На моей матери он женился только потому, что она ждала ребенка, а негодяем, при всей своей лени, он не был. «Ребенок так ребенок, – философски решил он, – все равно не мне его воспитывать, это дело исключительно женское. Я деньги в дом приношу, и хватит. И не лезьте ко мне…»

Была зима. Меня принесли из роддома и стали разворачивать из всех тех бесчисленных одеял и распашонок, которых не пожалели из-за мороза. Когда мама откинула последнюю пеленку и, очень довольная, засюсюкала над голым младенцем женского пола, отец произнес ту коронную фразу и упал.

Нет, я была его творением, человеческим существом, которое слепили при непосредственном, самом прямом участии моего папаши, и любой, кто видел меня, мог с полным правом возразить ему: «Ты тут очень даже при чем!» Потому что я была копией своего отца. Правда, во мне некоторые особенности его внешности были во много раз усилены природой и подчеркнуты. Такого бремени вины и даже ответственности он не мог вынести.

Моя мамочка была очаровательной брюнеткой со смуглой кожей – ее родословная уходила корнями в тогда еще братскую республику Молдавию. А папаша был конопатым рыжим мужичком, типичным порождением подмосковной глубинки. Его даже звали Василием, Васькой – как самодовольного кота тигровой расцветки. Еще в роддоме мамочка радостно сообщила ему, что дочка родилась такая же конопушка, как и он сам, а врачи так же весело сказали ему, что ребенок абсолютно нормален и здоров, ручки-ножки на месте, аппетит отличный.

Да, я была абсолютно нормальной. И действительно очень похожей на своего папашу. Я была рыжей и конопатой. Но не просто конопатой: девяносто девять процентов моего тела украшали оранжево-шоколадные, славные такие солнечные веснушки. Если пересчитать, то, наверное, не меньше миллиона их набралось бы. И у меня оказались светло-карие, почти желтые глаза.

Впечатление, произведенное мною на папашу, усугубилось еще тем, что первые несколько дней после рождения я болела желтухой. Вернее, не болела, и не желтухой, а пребывала в обычном для моего возраста состоянии. Потому что почти все младенцы вскоре после рождения вдруг желтеют на несколько дней без всяких признаков недомогания. Врачи называют это состояние «желтухой новорожденных», и беспокойства оно ни у кого не вызывает, проходит само по себе, без всякого лечения. Но бедный папа этого не знал. Он увидел перед собой ярко-оранжевое, как апельсин, существо с круглыми желтыми глазами, все сплошь покрытое веснушками, – и свалился как подкошенный.

Буквально на следующий день желтуха у меня исчезла, но отец так и не смог до конца прийти в себя. Ощущение собственной вины прогрызло в его душе огромную дырку, тем более что многочисленные папочкины друзья, в основном члены общества «Рыболов-спортсмен», очень способствовали этому. Они не переставая громогласно удивлялись тому, как на свет мог появиться такой конопатый ребенок, и то и дело кололи нежную душу моего папочки высказываниями типа: «Ну ты даешь, Василий!», «Перестарался, брат!» – и прочей чепухой.

Не знаю, недовольство ли собой или нежелание выслушивать удивленные восклицания окружающих побудили его, но через три года отец сбежал в свое дальнее Подмосковье и постарался вычеркнуть нас с мамой из своей жизни, посылая лишь раз в месяц скромные денежные переводы.

Сколько я себя помню, окружающие всегда тыкали в мою сторону пальцами то удивленно-восторженно, то испуганно, и, где бы я ни появлялась, все взгляды устремлялись в мою сторону. Это всеобщее внимание было тяжким бременем для меня, наказанием, которого я не заслужила, потому что от природы была независимой и серьезной, а также, как и мой драгоценный папочка, хотела только одного – чтобы меня оставили в покое.

Мои внешность и внутреннее содержание находились в непреодолимом противоречии – если снаружи я напоминала яркое, солнечное лето, то внутри у меня вечно царствовала зима, холодная, снежная и бесстрастная, как покрытая снегом равнина.

Такого необычного ребенка, как я, и назвать требовалось как-нибудь особенно. Но мои родители особо долго не думали, ведь бог послал им небольшую подсказку – потому что родилась я двадцать пятого января. Я не стала ни Анжелой, ни Кариной, ни Эвелиной, однако и не получила имени героини пушкинского романа. Родители напряглись и нарекли меня… Танитой. Тем более что где-то на Западе блистала очень модная в то время певица Танита Тикарам. Так совпало, что и фамилия моя являлась производной от моего имени. Танита Танеева – как две холодные белые снежинки, сцепившиеся краешками в ледяном воздухе.

Говорят, многие люди – особенно те, у кого воображение хорошо развито, – представляют себе буквы и даже слова в каком-то определенном цвете. Так вот, мое имя белое-белое и ни в коем случае не жемчужное, не бежевое, не молочное, не серебристое. В нем совершенно отсутствует всякая матовость – оно как только что выпавший снег в конце января, в обычный зимний день, когда небо покрыто густыми плотными облаками, сквозь которые не может пробиться ни один лучик солнца.

На детских фотографиях я выгляжу вполне симпатичной – без переднего молочного зуба, напряженно улыбающаяся конопатая мордашка, огромные банты в тощеньких косах. Словом – вполне обычный ребенок.

Меня, конечно, здорово дразнили за мои бесчисленные веснушки. Помнится, однажды на приеме в поликлинике доктор велел показать мне язык. И, как оказалось, вовсе не для того, чтобы осмотреть мое горло.

– Надо же! – сказал потом удивленный врач. – А я думал, у тебя и на языке веснушки.

Но дальше, с течением времени, моя внешность стала претерпевать какие-то странные изменения. Я очень подурнела, как сказали бы в старинном романе, и потолстела. Мама утешала меня, говоря, что все это из-за переходного возраста и что, повзрослев, я снова стану симпатичной. Но тогда на меня подобные уверения очень мало действовали. Вероятно, я сама была виновата в том, что набрала лишний вес, но как тут не растолстеть, когда в школе каждый день дразнят рыжей и конопатой, бесконечно варьируя тех, кого я убила тяжелым садовым инструментом, – от родного дедушки до завуча, и не утешить себя лишний раз вкусными пончиками, которые продавались как раз напротив моего дома.

Мама пыталась бороться с этой бедой – записала меня на плавание. Плавать-то я, конечно, научилась, но сколько насмешек пришлось услышать от товарищей по секции – несть числа.

Другой не менее неприятной проблемой моего подросткового возраста были волосы. Мало того, что они были неприличного медного оттенка, совсем как тот таз для варки варенья, который висел у нас в кладовке. Они еще и пачкались безбожно быстро и совсем не поддавались никакой укладке. Даже самая простая прическа в виде двух заплетенных кос стремительно расплеталась обратно, банты и заколки падали вниз, под ноги жестоким одноклассникам, а мои ненавистные волосы прямыми, мертвыми, слипшимися прядями продолжали уныло свисать вдоль спины.

Я как сейчас помню себя тогдашнюю – толстая, веснушчатая, с прямыми рыжими космами, криво сколотыми неумолимо съезжающей заколкой, с угрюмым мрачным взглядом. По всеобщему мнению, я была самой некрасивой девочкой класса.

Вы удивитесь, вероятно, почему я так много времени уделяю своей внешности в школьные годы, но мой рассказ именно на этом и построен – на моей внешности, какой она была и какой стала. Я точно знаю, что моя жизнь прошла бы совершенно другим образом, будь на мне поменьше конопушек.

А самой красивой девочкой в школе была Шурочка. Словно в насмешку, она сидела рядом со мной за одной партой, и у каждого, кому не лень, была возможность сравнить нас: меня – мрачное чучело, и ее – чернокудрого ангела со смуглым, покрытым нежным румянцем личиком, с огромными хрустальными глазами итальянской мадонны, с дивными точеными руками, тонкой талией и совершенной формы ногами, которые уже тогда, даже в столь невинном и юном возрасте, сводили с ума всех наших мальчишек, даже тех, кто учился в старших классах. У Шурочки Пинелли дедушка был самым настоящим итальянцем, во время Второй мировой бог весть каким образом оказавшимся в России. Итальянка! Этот факт еще сильнее укреплял ее авторитет признанной красавицы.

Разумеется, у меня в школе были подруги, но почему-то ни одна из них не сидела рядом со мной, хотя в старших классах такие вольности, как выбор соседки по парте, разрешались. У Шурочки была своя компания – несколько девочек, которые считались тоже красавицами, только рангом пониже, и масса поклонников – ее и этих ее подружек. Словом, у нее подобралась большая, веселая и очень шумная компания, которой всегда было о чем поболтать. Они вечно шушукались на занятиях, перекидывались записочками, иногда все вместе сбегали с последних уроков и потом все вместе получали суровый нагоняй от нашей классной руководительницы. Почему Шурочка на уроках предпочитала мое общество обществу какой-нибудь из своих многочисленных подружек – я не знаю.

Шурочка упорно продолжала сидеть рядом со мной, но наши с ней отношения никак нельзя было назвать дружескими. Конечно, я смутно догадывалась, что являюсь для ее красоты очень выгодным фоном, но меня это совсем не трогало. Я считалась зубрилой, синим чулком и будущей кандидаткой в старые девы. Иногда за целый школьный день мы и словом не перекидывались – Шурочка вертелась по сторонам, привлекая внимание поклонников то сзади, то с соседнего ряда, то, привстав слегка со стула, делала знаки особам на так называемой «камчатке». Но, бывало, снисходила и до меня. Странные это были разговоры…

Она разговаривала со мной то высокомерно, как принцесса крови со своей камеристкой, то жалостливо, словно доктор в беседе со смертельно больным пациентом.

Часто бывало так – Шурочка поднимала на меня свои чудесные прозрачные глаза и, трагически морщась, вглядывалась в меня с любопытством и брезгливостью одновременно – и спрашивала что-нибудь в таком роде:

– Таня, а ты не хотела бы подстричься?

Мое полное имя Танита она не признавала – оно казалось ей недостойным меня, потому что было слишком изысканно.

Смысл ее вопроса, судя по интонации, был таким – конечно, конопатое чучело, тебе ничего не подойдет, но забавно было бы посмотреть на тебя стриженую. Со стороны это выглядело как товарищеская забота обо мне, многие, кто слышал Шурочку в такие моменты, искренне считали, что она существо в высшей степени доброе и благожелательное. Именно так – при всем своем высокомерии она никогда не была груба со мной. Ее абсолютно не в чем было упрекнуть!

– Мне не пойдет, – безразлично отвечала я.

– Ох… – Она вздыхала тяжко, словно на ней лежал тяжкий труд хоть как-то облагородить мою внешность, и тут же предлагала новую идею: – А что, если попробовать замазать веснушки тональным кремом?

– Я пробовала, – коротко отвечала я. – Не замазываются.

– Может быть, ты каким-то не тем кремом пользовалась? – осторожно интересовалась она. – Я могла бы принести свой, французский, очень хороший…

Это были как раз времена всеобщего дефицита, конец восьмидесятых, когда даже молоко продавалось не во всяком молочном магазине. Кажется, Шурочка предлагала крем не от щедрости – просто она хотела подчеркнуть свои возможности, которых у меня, дочери разведенных родителей, увы, не было.

– Я не хочу. У меня и так кожа лоснится.

Она наклонялась и спрашивала как-то вкрадчиво:

– Голубушка, а ты хорошо знаешь, как надо за лицом ухаживать?

Самым противным из этих разговоров было то, что потом она обсуждала со своими многочисленными подружками (я сама как-то случайно слышала) мою непроходимую тупость в области косметики и гигиены.

Я даже не пыталась расположить Шурочку к себе, сделать ее чем-то вроде подруги хотя бы на время школьных переменок, потому что твердо знала – «в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань».

Но у меня была одна тайна. Нечто, что нас сближало, прекрасную Шурочку и меня. Мы с ней любили одного и того же человека…

Юношеская любовь – как болезнь. Ее надо просто пережить, она проходит вместе с возрастом, но вирус влюбленности навсегда остается в человеке, как вирус герпеса, простудной лихорадки на губах, – однажды попав в организм, он инфицирует его навсегда, незаметный, невидимый, проявляясь только во время болезни.

Мои чувства к Сереже Мельникову – Сержу, как претенциозно называли его в классе, – были абсолютно безнадежны. Во-первых, он был сыном дипломата, работавшего в какой-то загадочной африканской стране, поэтому одеждой и всем прочим здорово выделялся среди небогатых детей разваливающегося совка. Во-вторых, он был высок, строен, изящен и безукоризненно вежлив – недаром его назвали именно Сержем, а не плебейской кличкой Серый, как прочих его тезок. Он был так вежлив и вместе с тем так бесстрашен, что его уважали самые отпетые хулиганы нашего района. И даже учителя в школе не придирались к его роскошной, до плеч, русой шевелюре, ибо его утонченно-скучающая улыбка всякого ставила на место.