Вадим Давыдов

Киммерийская крепость

ВЕНОК ЭПИГРАФОВ

Есть в наших днях такая точность,

Что мальчики иных веков,

Наверно, будут плакать ночью

О времени большевиков.

И будут жаловаться милым,

Что не родились в те года,

Когда звенела и дымилась,

На берег рухнувши, вода.

Они нас выдумают снова —

Сажень косая, твердый шаг —

И верную найдут основу,

Но не сумеют так дышать,

Как мы дышали, как дружили,

Как жили мы, как впопыхах

Плохие песни мы сложили

О поразительных делах.

Мы были всякими, любыми,

Не очень умными подчас.

Мы наших девушек любили,

Ревнуя, мучаясь, горячась.

Мы были всякими. Но, мучась,

Мы понимали: в наши дни

Нам выпала такая участь,

Что пусть завидуют они.

Они нас выдумают мудрых,

Мы будем строги и прямы,

Они прикрасят и припудрят,

И все-таки пробьемся мы! «…»

И пусть я покажусь им узким

И их всесветность оскорблю,

Я – патриот. Я воздух русский,

Я землю русскую люблю,

Я верю, что нигде на свете

Второй такой не отыскать,

Чтоб так пахнуло на рассвете,

Чтоб дымный ветер на песках…

И где еще найдешь такие

Березы, как в моем краю!

Я б сдох как пес от ностальгии

В любом кокосовом раю. «…»

    Павел Коган (1918 – 1942)

Благими намерениями вымощена дорога в ад.

    Джон Рэй

Не бойся, не надейся, не проси.

    Лагерная мудрость

Чтоб добрым быть, нужна мне беспощадность.

    У. Шекспир

Его гибкий ум был настолько разносторонен, что, чем бы он ни занимался, казалось, будто он рождён только для одного этого.

    Тит Ливий

И тебя не минуют плохие минуты —

Ты бываешь растерян, подавлен и тих.

Я люблю тебя всякого, но почему-то

Тот, последний, мне чем-то дороже других…

    Ю. Друнина

Давно отцами стали дети,

Но за всеобщего отца

Мы оказались все в ответе,

И длится суд десятилетий,

И не видать ещё конца.

    А. Твардовский

Самая великая вещь на свете – это владеть собой.

Следует отказываться от всяких несвоевременных действий.

Вероломство может быть иногда извинительным; но извинительно оно только тогда, когда его применяют, чтобы наказать и предать вероломство.

    М. Монтень

Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,

И обливаясь черной кровью,

Она глядит, глядит, глядит в тебя

И с ненавистью, и с любовью!..

Да, так любить, как любит наша кровь,

Никто из вас давно не любит!

Забыли вы, что в мире есть любовь,

Которая и жжет, и губит!

    А. Блок

Вот она, вот. Никуда тут не деться.

Будешь, как миленький, это любить!

Будешь, как проклятый, в это глядеться,

будешь стараться согреть и согреться,

луч этот бедный поймать, сохранить!

Щелкни ж на память мне Родину эту,

всю безответную эту любовь,

музыку, музыку, музыку эту,

Зыкину эту в окошке любом!

    Тимур Кибиров

Москва, Курский вокзал. 27 августа 1940

Гурьев, предъявив кондуктору на перроне плацкарту и паспорт, подошёл к вагону. До отправления оставалось чуть меньше четверти часа. Кондуктор-проводник, вытянувшись под его взглядом, кивнул и распахнул перед ним дверь. Гурьев вошёл в купе, поставил в ящик свой чемодан, точно туда поместившийся, опустил сиденье, задвинул чертёжный тубус на полку над дверью. Сел на диван, поддёрнул двумя пальцами занавеску, посмотрел в окно.

Шаги в коридоре, ничем не похожие на шум, производимый обыкновенными пассажирами, отвлекли Гурьева от созерцания заоконного пейзажа. Звук шагов замер точно напротив двери в его купе. Ну же, подумал Гурьев. Дверь рывком распахнулась, и он увидел в проёме молодую женщину, и с нею – девочку лет шести. Впрочем, Гурьев мог и ошибиться – туда-сюда на полгода – относительно возраста ребёнка. Но вот что касается всего остального – тут ошибки быть не могло.

Он привычно подавил вздох. Вид и у женщины, и у девочки был далеко не презентабельный: аккуратные и чистые, но сильно поношенные вещи, стоптанные в прах туфельки. Контраст с его собственным нарядом просто разительный. На людей, путешествующих исключительно первым классом, компания явно не тянула. К тому же Гурьев, не особенно жалуя попутчиков в принципе, распорядился выкупить купе целиком.

Женщина смотрела на Гурьева. В ёё взгляде не было ничего, кроме отчаяния. Я бы на её месте попробовал общий вагон или, в крайнем случае, смешанный, подумал Гурьев. Но мягкий?! Какой нетривиальный ход, однако.

Всё, абсолютно всё было написано у непрошеной попутчицы на лице. Он умел читать по лицам куда более сложные послания. Выучился. Что же мне с вами делать-то, снова вздохнул Гурьев. И как вам мимо кондуктора на перроне удалось проскочить, вот что интересно. Ладно. Действовать будем, как сказал бы товарищ секретарь ЦК Сан Саныч Городецкий, в соответствии с обстановкой. Он знал, что прокачал [1 — Прокачал (проф. арго) – здесь: установил, вычислил (здесь и далее – примечания автора).] всё абсолютно верно: вещей у женщины не было. Никаких. Ему потребовалось не больше секунды на раздумья.

Гурьев сделал вид, будто несказанно рад своим гостям:

– Доброе утро. Вы не стойте в дверях-то, проходите. Скоро трогаемся.

– Да… Что? – проговорила женщина едва слышно. Было видно – тон Гурьева сбил её с толку.

– Проходите, – повторил Гурьев. Он не просто лучился радушием и спокойствием. Он и был – само спокойствие, само радушие. – Проходите, проходите, смелей. Усаживайтесь, вот так, по ходу поезда, чтобы девочку не укачало. Вам ехать-то далеко?

В глазах у женщины снова загорелся лихорадочный огонёк. Дикой, невероятной надежды. Готовности на всё, абсолютно на всё, только… И, конечно же, страха. Того самого страха, который, кажется, уже навечно угнездился едва ли не в каждом из живущих – здесь и сейчас. Гурьев моргнул, пряча за этим рассеянным движением пристальную цепкость профессионального внимания, отточенного годами соответствующих тренировок, и улыбнулся – ободряюще, даже ласково. Сколько лет, подумал он, пора привыкнуть уже, а вот, поди ж ты – не могу. Боже, какое милое лицо, что сделалось с ним, смотреть нельзя. И девчушка – просто кукла, глазёнышки, как два шоколадных уголька, – только бледненькая, не то, что витаминов – просто еды, и той, видно, не хватает.

Женщина, поколебавшись, переступила порог и опустилась на обитый красным плюшем диван напротив Гурьева, как-то не по-городскому ловко подсадив девочку и уместив её рядом с собой. И, затравленно оглянувшись на вход, снова посмотрела на Гурьева. Скользнув к двери, Гурьев закрыл её, повернул на один оборот защёлку шпингалета и вернулся на своё место, проделав все эти манипуляции с такой скоростью, что у гостьи наверняка зарябило в глазах.

Он снова улыбнулся – как можно беззаботнее, и ободряюще кивнул.

Женщина украдкой, – думая, вероятно, будто делает это украдкой, – разглядывала Гурьева, пытаясь сообразить, что же за тип перед ней. Судя по всему, это ей никак не удавалось. Гурьев потрогал себя за скулу и сказал, как будто бы ни к кому не обращаясь:

– Ну, вот и славно. Устраивайтесь, обживайтесь. Кондуктор наш появится уже после того, как мы поедем, так что располагайтесь и чувствуйте себя, как дома. А я вас временно покину. Запритесь, хорошо? Я постучу.

В тамбуре он достал плоский портсигар, вытащил набитую трубочным табаком папиросу собственного изготовления, с длинной гильзой, несколько раз ударил ею по крышке, как бы уплотняя и без того тугую механическую набивку; сильно сжав «накрест» короткий мундштук, вцепился в него зубами так, словно хотел прокусить картон насквозь. Крутанув колёсико зажигалки, он вызвал к жизни яркий жёлто-оранжевый огонёк пламени, и прежде чем прикурить, долго смотрел на него, не мигая. Гурьев курил мало и редко, это даже курением сложно было назвать. Да и не курил он – окуривал. Густой фруктово-табачный запах помогал ему сосредоточиться и был приятен для обоняния, – не только его собственного, но и окружающих. А сейчас ему требовалось совершенно точно «перекурить это дело». Ну, спаситель грёбаный, усмехнулся Гурьев, опять? Опять, опять. Всегда. Никуда тебе от этого не деться, дорогой. Никуда. Судьба такая. Страна такая. Время такое. Карма. Ничего нельзя делать сразу. Можно всё испортить, если сразу. Мы готовимся. Готовимся. Уже четыре года, Варяг. Четыре года. Почти пять. Рабы. И гражданами становятся только тогда, когда просят пройти. Ненавижу. И мы тоже, – нашли, называется, способ. Ну, да, получилось. Пока – получилось. Пока что у нас всё получается. В том числе и то, что не может и не должно получаться. А потом, дальше?! Гурьев зажёг папиросу, неглубоко затянулся и с силой выдохнул дым вниз через ноздри. Сделав ещё две затяжки, он понял -курить ему совершенно не хочется.

Он с сожалением посмотрел на не докуренную даже до половины папиросу, сунул её в пепельницу и устало прикрыл глаза. Нет, это наваждение какое-то, подумал он. Эти бабы меня когда-нибудь доконают. Откуда взялась на мою голову эта несчастная?! И почему я – неужели никого вообще вокруг больше нет?! Я же не могу. Я вообще ни о ком не могу думать, только… Что же мне со всеми вами делать, я же ведь не Христос и даже не родственник… Или родственник всё-таки? Каким-то боком, теперь, после всего? Он посмотрел на часы. До отхода по расписанию оставалось не больше трёх минут. И неуловимым, змеиным движением, способным вогнать случайного свидетеля, окажись таковой поблизости, в ледяной смертельный пот, отступил в глубину тамбура. Ему совершенно не хотелось возвращаться в купе. Не хотелось разговаривать с этой женщиной. Вообще ни о чём, никогда. Ничего нового он ей не в состоянии был сказать. Ничего. Вагончик тронется, перрон останется, невесело усмехнулся Гурьев. Надо было напугать её как следует каким-нибудь трюком. Пожалел, идиот. Всё будет хорошо, пока не станет совсем плохо. Так плохо, как вообще, наверное, не бывает.

Первый рывок локомотива судорогой прокатился по составу, Гурьев услышал свисток паровоза, и поезд, наконец, тронулся, сначала медленно, потом всё быстрее, быстрее. Гурьев дождался, пока башня вокзала окончательно скроется из виду, и направился назад, в купе.

Литерный «Москва – Симферополь». 27 августа 1940

Отворив незапертую, несмотря на его просьбу-предупреждение, дверь, Гурьев увидел, как попутчица опять вздрогнула. Она сидела вместе с девочкой на том самом месте и, кажется, в той же позе, в какой он её оставил. Гурьев кивнул и улыбнулся обеим, словно старым знакомым, достал из сетки для мелких вещей свежий номер «Известий» и сел на свой – дважды законный – диван.

Он успел даже перевернуть страницу, где осьмушку полосы занимал портрет Папы Рябы, как припечатал лучшего друга чекистов ещё в двадцать восьмом неутомимый на придумывание всяческих прозвищ зам Городецкого Степан Герасименко, и усмехнулся. Давно, давно мы так не говорим и даже не думаем, Стёпа. Очень, очень давно.

«ТАСС, 26 августа. В последнее время в средствах буржуазной печати настойчиво муссируются слухи о якобы ширящейся советизации республик, недавно присоединившихся к СССР. При этом так называемые „аналитики“ этих самых средств печати утверждают, будто в этом и состоит основной смысл присоединения к СССР. Совершенно ясно, что подобные утверждения преследуют своей целью вбить клин недоверия и настороженности между населением присоединившихся к СССР республик, органами местного самоуправления этих республик и руководством СССР, командованием и бойцами РККА, дислоцированными на территории Литвы, Латвии, Эстонии, Западной Украины и Белоруссии, Молдавии, Буковины и Закарпатской Украины. Несмотря на отдельные факты превышения власти военными комендантами территорий и сотрудниками органов НКВД по борьбе со шпионажем и саботажем, несмотря на злоупотребления и некомпетентность некоторых советских и партийных работников на местах, проявленное ими непонимание нужд и чаяний простых людей, руководство СССР, тщательно расследуя каждый такой случай и строго, беспристрастно наказывая виновных, подтверждает свою приверженность принципам, лежащим в основе договоров о взаимопомощи и договоров о вступлении в СССР – принципам широкого и глубокого местного самоуправления, многоукладной экономики, внимательной и взвешенной национально-территориальной политики».

Неплохо, решил Гурьев, неплохо. Хороший щелчок по носу этим писакам. Одно слово – щелкопёры. Акулы пера. Шакалы ротационных машин. Сейчас опять вытьё начнётся – обман, дезинформация, да кто же поверит, большевики, коммунисты… Им всегда будет мало – что бы мы не делали. Всегда слишком мало «демократии», всегда слишком много контроля. Они не помнят – и не хотят помнить, что вытворяли сами, прежде чем стали великими и свободными. Сытый голодного не разумеет. Ничего, ничего. Мы справимся.

Процесс изучения официальных новостей был прерван появлением кондуктора:

– Билетики предъявляем, граждане, билетики на проверочку!

Гурьев достал паспорт, обе плацкарты и протянул их дедуле. Когда женщина поняла: Гурьев показал не один билет, а два, кровь совершенно отлила от её лица, и без того отнюдь не пышущего здоровьем. Кондуктор так долго и придирчиво изучал бумаги – Гурьев даже развеселился: тоже мне, выискался специалист по органолептике [2 — Органолептика – совокупность способов визуально-тактильного исследования объектов, в криминалистике – в т.ч. документов и банкнот на подлинность.]. Дедушка Мазай со вздохом вернул ему документы:

– А гражданочки паспорточек? Будьте добры, гражданочка. – И, куда более подобострастно, – Гурьеву, в котором безошибочным лакейским чутьём распознал большое начальство, впрочем, плохо представляя себе реальные масштабы этой величины: – Понимаете, гражданин, – инструкция. Полагается, значит-ца, у всех пассажиров документики проверочке подвергать, значит-ца, на соответствие предъявляемой личности, потому как бдительность – это в нашем кондукторском деле, гражданин хороший, самое главное. Без этого нам, кондукторам, никак невозможно, значит-ца!