Ринат Валиуллин

Путешествие в бескрайнюю плоть

В оформлении обложки использована картина Рината Валиуллина «Бермудский треугольник»

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Валиуллин Р. Р., 2014

© ООО «Антология», 2014

С неба упал слон. Пять тонн африканского мяса. Рано утром прямо в сердце города, на центральную площадь одной независимой республики. Она ещё никогда не видела столько тела: туша разлетелась на многие километры, горячая кровь хлынула по улицам, в соседние города и страны… Правительство в панике, оно не знает, как убрать с улиц такое количество плоти, которая неожиданно вдруг задышала и пришла в движение. Против слона были брошены военные силы. Кровопролитие. Через несколько дней кабинет подаёт в отставку, понимая, что ситуация вышла из-под контроля, спешно покидает страну вместе с президентом. Слон тем временем полностью оклемался, встал, отряхнулся, собрал парашют цвета национального флага и рассредоточился по своим делам. Никто не знает точно, откуда он взялся и куда делся, говорят, что позже его видели в других странах.

Закат убивает красотой тысячи людей, ему скучно умирать одному

Корабль стоял на рейде в руках уходящего в завтрашний день солнца. Море пощечинами выражало ему свои чувства, оно не умело по-другому. Прозрачное, цвета индиго, небо не предвещало ничего особенного, если не считать чаек, которые взяли весь этот чудесный день в кавычки своих тел, они нарезали воздух на невидимые лоскуты и кричали, будто пытались сказать: не верьте, это всё иллюзия – бродячая собачка вашего воображения. Мир кошмарен, ещё кошмарней, чем война, он мучает, прежде чем убить, он любит, прежде чем кого-то другого, он съедает, прежде чем выплюнуть.

Суббота. Военный корабль покачивался гренкой у берегов тарелки с рыбным пересоленным супом Тихого океана. Большая часть офицерского состава вышла на берег в увольнение, в нашем кубрике матросы праздновали день рождения одного из старослужащих, ели жареную картошку с тушёнкой и пили заранее купленную водку. Водка всегда вызывала не только тревогу, но и массы.

– Ну и вонь. Что за х…?

– Кто наблевал в кубрике?

– Алекс, ты, что ль? – увидел он на койке мёртвое тело своего друга, лежавшее с открытым ртом, будто отверстие хотело что-то изречь, но все слова вдруг превратились в длинную липкую слюну и потекли на пол.

Рядом растеклось бурое болото извергшейся из чрева лавы, блевотина всегда вызывает чувство отвращения, независимо от содержания, её кислый запах лез в нос, как будто Алекс выплюнул банку протухших помидоров, которая стрельнула после долгого хранения в подвале желудка. Тёплая и навязчивая, она прилипла к полу как оскорбительное высказывание, позволительное только в пьяном угаре.

– Сука, Алекс! Говорил тебе – закусывать надо!

– Дневальный! Где дневальный? Сюда его, быстро!

– Кто сегодня дневальный? – продолжал орать Бледный (так между собой звали старшину нашего отделения, именно это прилагательное выплывало из подсознания при виде его лунного, поглощающего свет лика). Было у него и ещё одно прозвище – ФБР, которое он приобрёл за инициалы (звали его Филькин Борис) и которым бесконечно гордился. Бледный пользовался непререкаемым авторитетом, он готовился к дембелю, и те, кто хоть как-то зависел от него или искал этой зависимости, звали его ФБР. Не было в Борисе никакой красоты, но и уродства тоже не было, человек с никакой внешностью, будто повернулся к миру тыльной стороной своей личности, устремив взгляд в себя, вовнутрь, высматривая в потёмках душу.

– Кто сегодня дневальный?

– Фолк, – ответил вездесущий Колин.

– Сюда его быстро.

Фолк – это был я. Я сидел с книгой вдали от праздника. Колин (один из моих приятелей по призыву) подбежал ко мне, как почтальон со срочной телеграммой, в которой написано: «Срочно выезжай, дедушке плохо».

Я вырвал из книги последний абзац: «„Люди – как комнаты, некоторые готовы и сдаваться, и сниматься, лишь бы любили, другие же не сдаются и не снимаются, потому что не хотят жить в беспорядке“. Она относила себя к последним, но в этот вечер ей ни в коем случае не хотелось оставаться одной. „Но тогда с кем?“ – перебирала она в голове, потягивая мартини. Одной голове было известно, как легко перебрать, пока перебираешь, с кем скоротать вечер, потому что всякая женщина делает это с прицелом на жизнь». С трудом отобрал взгляд у книги и отдал его ненадолго Колину, а чуть позже – ФБР.

– Где тебя носит, душара? Ты чё за порядком не следишь? Бегом здесь всё убрать. Видишь, дедушке (вновь призванных, таких, как я, в армии звали духами, дедами звали старослужащих) плохо?

Именинник извергся вулканом и затих, тело обмякло, как старая простыня, волосы сбились, и уже не знали, куда им расти, часть лица стекла и образовала лужу. Сейчас он действительно был похож на младенца: влажного и липкого, рождённого на свет в сапогах и тельняшке, разве что не кричал, а что-то бормотал себе под нос, что-то невнятное и вонючее.

– Не буду, – вырвалось у меня бессознательно.

– Совсем охренел, что ли? Быстро схватил ведро, швабру и вперёд, пока я добрый.

Глядя на эту тёмную осеннюю лужу, без фантазии, без отражения, уже точно знал, что не буду её убирать. Осень я и вправду не любил: слякоть, скука, небо неделями не меняет белья, грязь, которая волочится за тобой повсюду, целует твои ноги, оставляя на них следы коричневой помады, только бы ты взял её с собой в дом, жижу свежевыжатого сока земли, отдалённо напоминающую эту массу на полу. Разве что та не пахнет, хотя кто её нюхал?

– Повтори, что ты сказал?

– Я не буду.

– Никакого уважения к старослужащим, – вздохнув, кинул он тень усталости зрителям партера и злорадно ухмыльнулся своему внутреннему миру.

Я снова нырнул взглядом в лужу (какое-то странное любопытство тянет повторно взглянуть на мерзость, отрывая взгляд от уродства, ты непременно бросишь его туда ещё раз), в этот момент влажная тряпка ладони, полной горечи, влетела в мою скулу. Щека вспыхнула огнём, но в глазах потемнело. Из внезапно налетевших сумерек показались довольные черепа зрителей с дымящимися сигаретками. Стену хохота, вставшую между мной и остальными, разрушил голос Бледного:

– Ты что, в карцер захотел (карцером здесь назывался железный ящик для торпеды, будто специально созданный под размеры человека среднего роста.

Наказание было не для слабонервных, я в него забирался, конечно, но меня там никогда не закрывали, даже раздирало любопытство)?

– Мне всё равно, блевотину убирает блюющий, – про себя подумал: «В карцер, так в карцер, заодно и себя испытаю, и посплю», очень хотелось прилечь.

– Духи совсем оборзели, – обратился Бледный к обществу, выпрашивая поддержки. Общество поддержало, и я чуть не рухнул от удара чьей-то ноги в спину:

– Может, отделать его для начала, чтобы другим неповадно было?

– По лицу не бейте, потом говна от командира не оберёшься… – подписал приговор ФБР, но спустя мгновение изменил меру пресечения: – На х…, не будем руки марать, не будем портить праздник, посадим его в карцер. Пошли, дух, раз такой смелый. Посмотрим, как ты запоёшь через два часа. Ключ от склада будет у меня, – прощался ФБР, – так что на своих дружбанов даже не надейся.

1 час(ть)

Я не страдал клаустрофобией, но металлический кафтан был сшит как на заказ, там совсем не оставалось свободного пространства, его крышка в напутствие обдала меня волной воздуха, едва не коснувшись лба какой-то внутренней перегородкой. После того как футляр сомкнул губы, замки огрызнулись, на глаза наступила ночь своими грязными пятками. Темнота легла чёрным покрывалом, хоть закрывай глаза, хоть открывай – ни звезды. Я почему-то вспомнил «человека в футляре», стало даже смешно и не так одиноко. Говорили, что воздуха должно здесь хватить на 3–5 часов, никто точно не знал этого, меня закрыли всего на два, а это не так уж и много – всего одна пара и ещё полчаса. Вот она, тишина, наконец-то, теперь можно поспать спокойно. Спать, спать, какой кайф. В одиночестве скрывается какой-то глубокий смысл, возможно, даже спасение души (душа – это то, что всё время нуждается в спасении), для тех, кто понимает, в армии, как нигде, я научился его ценить. В одиночестве нет более понятного собеседника, чем ты сам.

* * *

* * *

Я проснулся в гробу, гроб стоял в Колонном зале, играл траурный марш и пахло лилиями, нескончаемым потоком тянулись люди. Они возносили венки, на которых золотым по чёрному было написано: «Фолк Индепендент умер в самом расцвете, вечная память ему, вечная слава мученику, вечная райская жизнь». Чёрным батистовым хвостом попрощаться выстроилась очередь из близких и далёких, родственников и общественников, женщин в платках ночи и мужчин с лицами цвета хаки, они подходили, кто-то говорил несколько слов, кто-то молча, кто-то касался руки, кто-то целовал в щёку. Я им тоже что-то отвечал высохшими губами, даже пытался подняться, но меня останавливали, говорили: «Всё будет хорошо, спи спокойно, спи спокойно, дорогой Фолк».

Подошла мама, я никогда не видел столько слёз на её лице, это было похоже на горький ливень. Оно – как поле бессонной битвы: брошены веки, спущены мокрые знамёна зрачков, в них утрата, поле покрыто телами убитых родинок, седые леса висков, воронка дрожащих губ, над ней влажная высота носа, казалось, погибла сама сущность материнской жизни. Бой заканчивается, когда больше некого убивать. Она обняла меня и начала целовать в щёки и губы со словами:

– Извини, сынок, не уберегла я тебя. Прости.

Здесь я не выдержал:

– Мама, что происходит? Почему ты плачешь?

Но она уже не слышала меня, отшатнулась и потеряла сознание, двое молодых людей в чёрных костюмах с траурными лентами на руках подхватили её и унесли.

– Мэри! Что это? Что за маскарад?

– Твои похороны, – ответила она высохшей розой губ. – Я сама не знаю, почему тебя решили похоронить. Сказали, что лучше об этом не спрашивать.

– А где Бледный?

– Не знаю, наверное, он остался на корабле.

Затем подходили члены правительства, другие официальные и неофициальные лица.

Подошёл Колин с жалкой миной:

– Чувак, извини, я не виноват. Просто я испугался.

Здесь я увидел Бледного, он нёс венок с бантом из Георгиевской ленты, и, казалось, был ещё бледнее чем прежде:

– Я не думал, что ты так быстро, мы уснули, а потом было уже поздно. Ты же сам виноват, я же тебя как человека просил.

«Странное дело, – подумал я, – в момент просьбы все мы люди, а если откажем – сразу переходим в разряд кого угодно, но только не людей».

Остальные лица слились с грустью стен, некоторые из них мне казались знакомыми и даже приветливыми, хотелось помахать им рукой, но руки затекли, затекли куда-то под туловище, толпа постепенно редела, и, наконец, гроб с начинкой из моего тела погрузили в катафалк.

* * *

Чертовщина какая-то. Минуты две я лежал с открытыми глазами, пытаясь понять, к чему бы такие сны, мне даже показалось, что я выспался, как никогда не удавалось за последние несколько месяцев. Руки были в крови, которая застоялась и покалывала булавочками, будто бы я их отлежал. Я начал усиленно сжимать и разжимать пальцы, чтобы она пошла дальше. Сколько же прошло времени? Думаю, где-то час, значит, ещё есть время поваляться или поспать ещё немного, пока меня не выпустят. Интересно, кого заставили убирать это пахучее болото, наверное, Колина, он обычно оказывался самым крайним и доступным для таких манёвров, после пары оплеух или даже без них. Слабоват чувак, малахольный какой-то, хотя и безобидный.

Тишина… И я постучал по стенке ящика, будто проверяя первую на вшивость, смогу её спугнуть или нет? Она вышла ненадолго, но сразу же вернулась, потом крикнул: «Гондоны, выпустите меня отсюда!», и сам чуть не оглох от такой смелости. В ящике и в правду стоял какой-то презервативный запах, похоже, это резиновая прокладка так надышала. Тишина – способна ли она утомить? Пожалуй, что нет, ею можно накрыться, как одеялом, она, конечно, не согреет, но создаст уют, если ты способен её выносить, пока не закричишь: «Вынесите, пожалуйста, отсюда эту тишину, она уже сдохла и воняет!». В основном люди боятся её и гонят, люди всегда пытаются избавиться от тех, кого боятся, я сразу вспомнил своего соседа по общаге, с которым жил ещё на первом курсе, пока я не снял себе отдельную комнату. Он не переносил тишины и, возвращаясь домой, сразу включал комп или телек, утверждая, что именно это позволяет ему расслабиться полностью, что отсутствие звуков его угнетает, что именно шумы создают ту картину мира, которую мы наблюдаем. Отчасти он был прав: каждый имеет право на свой шум, на свой рок, на свою классику или джаз, на свою стену от других, выстроенную с такой лёгкостью, нажатием одной кнопки, невидимую, как и ту, что сейчас окружала меня, я мог её только нащупать пальцами. (Музыка всего лишь шум, который извлекли так, чтобы он нам понравился, книги – всего лишь буквы, которые собрали так, чтобы они залипли в нашем мозгу, фильмы – всего лишь картины, в которых сняты те, кого мы хотим видеть.) Но пальцам постоянно надо что-то щупать, мои в данный момент точнее было бы назвать щупальцами. Сейчас они ощущают прохладную внутренность ящика, стенки без окон. Да, вот окна здесь, конечно же, не хватает, можно только представлять, что происходит вовне, который час, и когда уже ужин. Взгляд окна сосредоточен на внешнем мире, оно упорно смотрит в одну и ту же точку: утром, днём, вечером, всем бы такую концентрацию внимания, осознать смысл жизни с одного пейзажа, но человеческий взгляд другой: глаза бегают, врут, притворяются, заискивают, в моих сегодня был испуг, Бледный любит, когда его боятся, когда пресмыкаются. Интересно, что сейчас выражают мои зрачки? Наверное, в них выпросительный знак, я выпрашиваю у темноты: сколько времени? Страшно, но я его упускаю, однако не всё ли равно, где его упускать: здесь, в армии, в ящике или там, на гражданке – в городе, на кухне, в постели, в сети?